Резон в этом есть. Была — не была!
- Давайте, пожалуй, — киваю я буфетчице.
- Сколько?
- Сто грамм.
- Мы в разлив не продаем. Распоряжение начальника вокзала.
- А как продаете?
- Господи, мужчина, вы как вчера на свет родились! Бутылками, конечно. Ну, будете брать?
— Да, давайте.
С подносом, на котором Останкинской башней гордо высится бутылка с непонятным названием «Finlandya», иду к ближайшему столику. Замечаю попутно, что на стене висит рекламный плакат купленной мною водки, вот только на этом плакате название зелья выглядит как «Finlandia».
«Надо же, и при капитализме пишут с ошибками», — улыбаюсь я, принимаясь за трапезу. Вокруг примерно тем же занимаются по меньшей мере человек пятнадцать. Еще раз убеждаю себя, что найти меня здесь — все равно что иголку в стоге сена.
Сворачиваю крышку с водочной бутылки. Пора принять успокоительное. Щедро наливаю в стакан грамм сто пятьдесят, выдыхаю, стакан взмывает ввысь…
- Я прошу прощения, — надтреснутый голосок прерывает наш намечающийся с «Finlandya» интим. — Дико извиняясь и заранее готов понести самую жестокую кару, сиречь наказание, но смею надеяться, что благородство возьмет верх в вашей светлой душе над своекорыстью, черствостью, равнодушием и не даст прорости семенам гнева, кои вполне справедливо посеялись, ибо бесцеремонность мою извиняет исключительно крайняя нужда и особые обстоятельства, вызванные сложной жизненной ситуацией…
- Браво, браво! — прерываю я этот словесный водопад, поворачиваю голову. — Умеешь!
Передо мной стоит дедок, худенький, седенький и весь какой-то… ветхий, что ли? Кажется, дунь на него — и улетит. Остренький носик густо покрыт сетью красных прожилок. С ним резко контрастируют небесно-голубые, прозрачные глазки. Не глаза, а именно глазки. Впрочем, у этого человечка все такое — ручки, плечики, волосики…
- Необычайно рад доставить вам удовольствие и смиренно жду скромной благодарности, — заискивающе улыбается дедок.
- Налить, что ли?
- Вы очень прозорливы и великодушны, — елейная речь не прекращается. — Не откажите в любезности утешить страждущего, одиноко бредущего по пустыне жизни.
- Стакан тащи! — мне почему-то хочется в противовес его вычурной речи говорить грубо и отрывисто.
- Omnia mea mecum porto, — продолжает улыбаться старичок, ловким жестом извлекая из кармана своего то ли пальтишка, то ли зипуна складной стаканчик наподобие того, что носит с собой дядя Гоша.
Латинскую фразу, очень к месту ввернутую в разговор моим нечаянным собеседником, я знаю. Переводится она как «все свое ношу с собой».
Наливаю в стаканчик от души, до краев. Дедок восхищенно смотрит на меня, потом на стакан, весь как-то гимнастически изгибается, отставив худую ручку, вытягивает покрытую седым пушком цыплячью шею — и проглатывает водку одним длинным, тягучим глотком.
- Закуси, отец, — я киваю на свой поднос.
- Не имею такой пагубной привычки, ведущей ко многочисленным и небезопасным для здоровья последствиям, — отдышавшись, качает он головой.
Речь дедка становится плавной, глазки вспыхивают, кожа розовеет, а острый носик пылает, точно маков цвет.
- Благодарю вас от всей измученной многочисленными житейскими треволнениями души, — он прижимает свои птичьи лапки к груди. — Имею желание, по выражению древних латинян, bene merenti bene profueritin и дать вам, мой любезный спаситель, весьма ценный и, похоже, остро необходимый совет.
«Н-да, похоже, я зря ему налил, — мелькает у меня в голове. — Теперь не отвяжешься. А я ведь еще ни выпил, не поел…»
Решительно беру окорочок, поднимаю стакан.
- Валяй, отец, советуй. Твое здоровье!
Водка обжигает горло, в нос шибает сивухой. Уф, аж слезы выступили! Да уж, в моем времени сорокоградусная была куда как поприятнее. Хотя, конечно, тоже отрава, чего уж там.
Опасливо закусываю. Курица более-менее, обычное столовское «мясо птицы».
- Вижу, что вы находитесь в крайних жизненных обстоятельствах, — щебечет дедок. — Но готов держать пари, даже не догадываетесь об их истинной причине. Вы вините во всем таинственный артефактус, безделушку, что однажды вошла в вашу судьбу и изломала ее самым чудовищным образом, ведь так?
С изумлением откладываю наполовину обглоданный окорочок. Ветхий вокзальный попрошайка, полупрозрачный алкаш попал в самую точку! Но откуда он узнал?
- И не пытайтесь, не пытайтесь познать истоки моей прозорливости, — улыбается дедок. — Просто примите все как должное. Слушайте, мой юный друг: нельзя быть участником игры, не понимая ее правил. Вы в любом случае окажетесь в проигрыше. Просто покоритесь року, станьте тростником на ветру. Великий философ Блез Паскаль говорил, что человек — это мыслящий тростник. Когда ветер дует, тростник гнется. Гнется, но не ломается! Вот в чем соль, вот где корень человеческого торжества и основа выживания человечества как вида! Не пытайтесь спорить с ветром, он сломает вас, превратит в прах. Но покорившись его воле, вы уцелеете, и ваше существование будет небесполезным.
— Это… — я закашливаюсь, пытаюсь подобрать слова, мычу что-то невразумительное, наконец, выдавливаю из себя: — Но откуда ты… вы… знаете?
Старичок хихикает. Его смех похож на чириканье воробья. Он поднимает два пальца, напоминающих сухие веточки и указывает себе на глаза. Потом разворачивается и быстро уходит, исчезает за спинами посетителей «Закусочной». Миг — и я остаюсь один, ошарашенный и напуганный.
Менты меня не нашли. Но кто-то нашел. Кто-то, кто знает правила. Соломон Рувимович тоже говорил что-то про игру, про Великую Интригу. Но он утверждал как раз обратное — мол, я хоть и пешка, но могу выйти в ферзи. А этот похожий на воробушка старик, если перевести его витиеватую речь на обычный русский, прямо сказал: не лезь! Покорись судьбе.